В сугробах - Страница 2


К оглавлению

2

— И законно ведь грабят! Ну какой же грабитель Юдичев, Тихон Васильич? Помнишь его?

— Как же! Это — на тургеневского Хоря похож который?

— Вот-вот…

Отчетливо помню: черная борода по пояс, неторопливая, вдумчивая речь, четыре сына — хорошие ребята, ядреные снохи… Мужичок приятный, степенный, пахнущий навозцем, в порточках, неграмотный…

— Вот у него — пять лошадей. В день он получает на них до сорока рублей, не меньше тысячи в месяц. При расчете просит не давать ему сотенными, а пятисотрублевками… Было нищее село Журиничи, теперь там в сундуках — не менее миллиона… бумажками, конечно…

— А живут по-прежнему?

— Ну, нельзя сказать. Покупают теперь и крупчатку, если найдут где. Спросят с них семьдесят рублей за мешок — «давай два мешка». Без стеснения: достает деньги и платит. Сахар там рубля по два с полтиной — по три за фунт продают — ничего, даже пудами берут. Староста на днях, говорят, пуда три скупил. Он, конечно, на браге выручит свое…

— Ну, а как же, например, учительница изворачивается?

— Изворачивается! Вошла в долги, купила лошаденку, теперь дрова возит в город… Не сама, а мужичок один — у него своих две лошади, ее — третья. За неделю, — говорит, — сорок рублей выручила… А то хоть зубы на полку клади — на одном жалованье-то…

Как принять этот современный экономический переворот? С радостью или огорчением? Мужик как будто ныне «ест добры щи и пиво пьет» — как пел когда-то Державин. Покупает даже крупчатку мешками, сахар — пудами при цене в два с полтиной за фунт… Чем плохо?

Но радости нет в сердце. И чем дальше развертывается передо мной картина современного быта деревенского лесного угла, тем ближе она к тому, что в последний момент расцвело пышным цветом и на родном моем степном черноземе. Те же черты ни с чем не сообразной нелепости, бесстыдного оголения, грабительского азарта, которые сверху донизу прошли по современной русской жизни и окрасили ее густым колером гнилья, продажности и безбрежного развала…

II

Примелькались ли внешние перемены деревенского быта или стерли первоначальную резкую свою окраску, но они перестали резать глаз. Порой со стороны кажется даже, что все остальное по-старому, жизнь вернулась в проторенную колею, из которой временно была выбита. Но шаг-другой хотя бы по поверхности этой с виду туго сдвигающейся жизни убеждает, что старое — то, чего «не поймет и не оценит гордый взор иноплеменный», — осталось где-то сзади…

В станице — обычная на Святках ярмарка. Она продолжается целую неделю. Казалось бы, в полосу всяких кризисов, продовольственных затруднений, товарных оскудений — что за ярмарка? Чем торговать? Какой может быть товарообмен по нынешним временам?

Но ярмарка была как ярмарка — правда, без каруселей и пряников, однако с нарядами, платками, ситцами, медом, керосином и даже книжками — лубочными, конечно. Продукты местного производства — свиные туши, говядина, резаная птица, масло, пух, перо, щетина, битые зайцы, куропатки, тыквенные семена — всё, как прежде. Много скота, лошадей. Возами, санями заставлены улицы, перекрестки. Как будто реже стали характерные фигуры прасолов и скупщиков, тех оголтелых рвачей с хищными глазами, со свирепо убеждающей, ругательской речью, которые с налета засыпали флегматичного бородача в дубленом тулупе и папахе с красным верхом шумным каскадом прыгающих слов, ласковых и ругательских, умоляющих и издевательских, били-<ударя>ли по рукам, орали, плевались, уходили и снова возвращались. Стало меньше их. Прасол остался солидный, седой, с мягкой речью, с молитовкой, с ласковым присловьем. И, как новость, в качестве скупщиков появились свои, местные люди, попробовавшие удачи, съездившие в Москву и в Питер перед Святками.

— Ну, говори делом?

— Семнадцать с полтиной, — сквозь намерзшие на усах и бороде сосульки спокойно, неторопливо, независимо отвечает дубленый тулуп — не то что раньше: покупатель, бывало, «ковыряет» товары, а продавец спросит четыре рубля за пуд, да и сам испугается своего запроса.

— Ты делом говори: хочешь продать?

Прасол высоко поднимает руку, шлепает по голице продавца и как будто с другого берега реки кричит голосом отчаянной решимости:

— По шестнадцати берешь?

— Семнадцать с полтиной…

— Да буде!

— Чего же буде? В Михайловке надысь по двадцать два отдал.

— Товар не тот!

— А это чем не товар? Гляди: как нарисованная… Это тебе не туша?

Свиная туша, около которой идет торг, грустно оскалив зубы с зажатою в них палкой и картинно опершись обрубленными ногами на грядушку саней, показывает в надрубленном на спине зияющем шраме толстый жировой слой: полюбуйтесь, мол…

— А печенку вынул?

— Неужли ж в ней оставлю?

— То-то… А то она вот 55 копеек фунт приходится, а в ней с полпуда наберется. В мерзлой-то ее не углядишь, а оттает — она и скажется… Ну, по шестнадцати отдавай?

Торг тянется долго, до изнеможения бьются и чуть не расходятся из-за пятачка. Цены — новые, а психология еще старая, и пятак кажется величиной, из-за которой не жаль потерять полчаса времени. И по-старому стоит толпа зрителей и слушателей, любопытствующих, чем кончится дело. Из нее то и дело вылетают острые словечки, подзадоривающие шутки, философские умозаключения, недоуменные вздохи, изумленное почмокивание языком…

— Вот оно, как играет нынче мясцо-то! Хошь — ешь, хошь — гляди, хошь — на семена блюди…

Новые цены все еще кажутся невероятными, ошеломляют. Мысль, привыкшая к старым меркам, не может освоиться с масштабом, меняющимся еженедельно, и своеобразный «принцип относительности» с трудом входит в сознание дубленых тулупов. В шутливых замечаниях чувствуется рядом с иронией над своим положением обладателей дорогого товара и смутная горечь недоумения.

2